« Сегодня я решилась. Пошла и скупила все иллюзии. Потом не смотрела долго в зеркало, не позволяла себе заплакать, не позволяла взять телефонную трубку, хотела съесть кучу сладкого. Так ведут себя неуравновешенные люди и люди, которым нечем занять свое время.
Но время ведь не свое и не чье-то. Очередная иллюзия. У нас вообще нет ничего своего, и мы сами – не свои. И среди всего этого хаоса вдруг сделалось понятно – что-то сместилось, что-то уже не совсем, как прежде. Может, где-то боковым что ли зрением замеченное,появилось, может, облако какое-то лишнее, может, цвет какой-то не такой, или свет, падающий из окна, или еще что-то. Именно поэтому, я думаю, мне захотелось обо всем рассказать кому угодно. Пусть он, этот кто угодно, ничего не поймет, ему и не надо. Но слова, мои слова, неумирающие, как коконы, хранящие за своей оболочкой мой смысл, я хочу, чтоб они остались. Зачем мне это надо? Сама не знаю. Может, потому, что я не могу осязать тебя иначе, чем словами. И пусть они живут в тебе и вокруг, а меня – меня пусть рядом не будет». Племя Аку передвигалось по зарослям, разбрасывая вокруг белые лепестки тех странных цветов, что росли в очень глубоких дебрях. Их полагалось собирать одной цветущей ночью, когда воздух вздыхал и терпко дышали деревья, и молчали затаенно птицы, и только луна выкатывала свой одинокий глаз. Племя никогда не знало, когда наступит эта ночь, но ожидание было для них едва ли не лучше самой ночи. Собранные лепестки необходимо было медленно разбрасывать, чем медленней, тем – лучше. А путь, по которому они шли – был всегда другим. Он был мудр, Тот-кто-шел-впереди, поэтому и в этот раз племя остановилось на ночлег лишь тогда, когда лунные лучи прикоснулись к краешку верхнего дерева на скале, а пение древесных лягушек стало чуть громче. Племя расположилось на круглой поляне, Тот-кто-шел-впереди, Та-что-жила-во-сне и Те-кто-ждали-имен разложили теплые накидки на траве, и сон догнал их на этот раз быстрее. Великая мудрость. То, что названо, не может жить долго, и вскоре умрет. Те, кто получают имя, могут открыть его только одному человеку: мужчина – женщине, женщина – мужчине. Узнающие имя становятся близкими, как песок и вода, и смерть не достанет их. «...Сегодня – по тем самым улицам, по которым проходили, наверно, сотню раз. Ты и я. Ты и – я. Пусть пыль занесет наши дороги, вечная пыль непонятных материков, неизвестных стран, я так хочу понять это время, но ты идешь мимо меня и только лишь слегка поворачиваешь голову в мою сторону… Боже, сохрани мне рассудок, чтобы я могла еще быть тебе полезной, когда ты устанешь от долгого пути…» * * * Я не знаю, почему мне показалось, что именно в этом дворе должен быть тот дом. Просто смутно заб резжили какие-то формы, что-то похожее на то, о чем говорилось когда-то. Поэтому я все-таки вошла в ворота, хотя они трудно открывались, и постояла в растерянности перед закрытой дверью, той, что когда-то была выкрашена голубой краской поверх белой, тронула очень старую медную ручку. Дверь не открылась, занавески на окнах, вопреки ожиданиям, не качнулись, и вообще не произошло ничего особенного, и даже простого, обыденного: не залаяла собак, не шелохнулось дерево возле забора, даже кошка не пробежала за уг лом серой татью. Я просто стояла и ждала, но потом все-таки повернулась, чтобы уйти… Редакция послала меня на поиски этих старых писем. Они принадлежали женщине, которая, наверно, была близка с Поэтом. Надо было отыскать письма, если не ее самое, и написать о той части его жизни, которая еще оставалась в некоторой тени. На единственной сохранившейся фотографии Поэт стоял на крыльце старого дома, возле ног – лежала собака. Найти дом, не зная адреса и особых примет, не представлялось возможным. Я позвонила Беркутову, что бы объяснить ситуацию, но мобильник почему-то отключился, и мне пришлось бежать в метро – отыскивать автомат. - Тогда езжай в библиотеку – там должны быть какие-нибудь архивы, - прокричала старая трубка голосом Беркутова. Задание это оказалось неожиданным – я должна была подготовить небольшой очерк об одном сановном деятеле от искусства, но деятель внезапно отбыл куда-то, кажется, за границу, и тут вспомнили, что здесь жил когда-то Поэт. Вагоны метро подходили с ритмичным грохотом, потом, свистя и звеня электрическим звоном, поезд стоял в ожидании пассажиров и снова, грохоча, уносился в тоннель. Я пропустила уже четыре. Но почему-то все не могла решить, куда ехать. Время вдруг стало расплываться, и мне казалось, что, если я выйду сейчас на улицу – окажется, что уже вечер. Со следующим поездом пришло решение ехать, но не в библиотеку, а к одной старой знакомой, у которой когда-то в доме видела портрет Поэта, и что-то смутно стало вспоминаться, что-то о каком-то знакомстве то ли ее с ним, то ли его с кем-то еще… - Да, мы были знакомы… , - Марина Андреевна медленно положила на стол фотографию, рука ее слегка задрожала, - одно время наши встречи даже носили регулярный характер. Она помолчала. – Вы, возможно, ждете от меня признаний… Чего-то особенного. Но ничего не было, ничего, кроме, наверно… слов. Слегка прикоснувшись пальцами к портрету, она погладила это лицо, ставшее уже другим от времени, что разделило ее, сегодняшнюю, и его, тогдашнего. Мне не хотелось спрашивать о письмах. Для нее он был все еще здесь, рядом, и это была ее жизнь. Она проводила меня до порога, постояла в дверях, пристально и близоруко разглядывая что-то за моей спиной. - Приходите еще, я постараюсь вспомнить что-нибудь интересное. Время пролетело быстро, меня отвлекли дела, новые задания, срочность и неотложность которых добавили лишь растрепанности в мозгах и неудовлетворен- ности в душе. Но так бывало всегда, когда я занималась такого рода работой, и я не роптала. Однако у судьбы свои планы, и есть иногда в запасе это приятное слово «однажды». Однажды… * * * …Когда племя проснулось, ночь уже шла на убыль. В предрассветной мгле постанывали голоса черных птиц, шевелились кусты, слегка колебался воздух на открытом пространстве поляны. Они молча вставали и сворачивали теплые накидки, и встряхивались ото сна, и снова вспоминали о том, кто они и зачем идут по зарослям. Путь ждал их, они ждали его конца и ждали того, что случится в конце пути – своих имен… В библиотеке, как и ожидалось, почти ничего не было.Странно, поэт прожил здесь два года, но, видимо, это был не самый лучший период в его жизни – он ничего не писал. Два три письма к близким, бытовая записка по поводу какого-то участка, где есть сарай и конюшня, заметки на полях одной книги – вот, пожалуй, и все, что обнаружилось. Я чувствовала себя обманутой. Мне казалось, что должно было быть что-то еще, хоть намек, хоть малая крупица – ведь все-таки это был Поэт, не мог он жить так просто изо дня в день, заботясь лишь о хлебе насущном. Когда я несла полученные материалы к стойке, чтобы сдать их, то вдруг заметила,что не одинока в своем интересе к личности литератора. Невысокий старичок в потрепанном костюме, однако, с чистым лицом и ясным взором, остановил меня. – Я вижу, вы интересуетесь Поэтом, но здесь мало что есть. Если ваш интерес не праздный, а я смею надеяться, что это так, – он весело и хитро улыбнулся, – то я смогу вам помочь. Конечно, я пошла с ним. Казалось, что кто-то или что-то настойчиво зовет меня назад, в то время, словно там хранилось что-то очень важное и не для газеты, а лично для меня. Мы поднялись по полутемной лесенке, дверь открылась с трудом. Старик сразу же предложил мне чаю. Но мне хотелось увидеть то, за чем я шла сюда. Тогда он положил передо мной ветхую папку. Это были стихи – целый цикл. Записанные на отдельных листочках, местами карандашом, как бы наспех. Старик хранил их, как память о друге. Я стала читать – и не узнала Поэта. Он редко писал о любви: это был интеллектуал, трезвый констататор своего времени, насмешливый словесный провокатор, его ценили за острый ум и точную, емкую строку. Здесь же была чистая лирика, лирика, которой, возможно, позавидовали бы многие поэты его времени, но – он ли это вообще? Старичок улыбался: – Нравится? Я молча кивнула. – Он, знаете, не хотел, чтобы это читали, говорил, что отдал бы их только одному человеку, да вот не пришлось,… а теперь, когда время ушло, я думаю, это ужене важно… Он задумался. – Вы мне позволите переписать их? Хотя бы некоторые? Он позволил. Теперь передо мной лежали эти стихи, а мне хотелось зареветь, ткнувшись в чье-нибудь теплое плечо. После стольких лет, не найдя адресата… Какая идиотская нелепость! Ну и что, что мы с детства привыкли к сказочкам со счастливым концом. Конечно, все на самом деле проще, грубее и обыденнее. * * * Беркутов вспомнил о письмах через две недели. Отпираться не имело смысла, и я снова поехала туда, в тот дом, где, может быть, бывал Поэт, и где должны были бы храниться письма. Марина Андреевна была на этот раз разговорчивей, казалось, она уже смирилась с тем интересом, который могла вызывать у посторонних личная жизнь ее друга.После минуты разговора я решилась спросить про письма. - Те, что мы писали друг другу, я не стала хранить: мне кажется, это не представляло такого уж интереса.А вот другие… те, что ему написала она… Возможно… Она встала и вышла в другую комнату. Я молчала, боясь помешать ей, хотя было ясно, что я ничего не знаю о том, кто эта «она». Марина Андреевна положила передо мной тонкую пачку. Писем было совсем немного, конверты простые, без адреса. Сверху – одно слово, написанное от руки – «Тебе». Боясь разочарования, я не решилась читать их сразу и попросила разрешения взять с собой. Это могло быть что-то личное и малоинтересное кому-то еще. Кроме того, читая чужие письма, всегда испытываешь жалость вперемежку с чувством стыда и за себя – потому что прочел, и за того, кто писал: чужая откровенность, если она обращена не к тебе, редко нравится. * * * …Гора приближалась с каждым днем, она уже была видна над верхушками самых высоких деревьев. Днем эта серая глыба, колеблющаяся в раскаленном воздухе, казалась страшно далекой, ночью слабое свечение, исходившее от нее, приближало гору, и она нависала над племенем неизбежностью конца пути… «…как жить дальше. Теперь ты знаешь все. Но это – все равно не все. Как объяснить тебе те перемены, которые происходят во всем мире, в пространстве и времени, когда ты произносишь мое имя, когда я думаю о тебе, когда я понимаю, нет, не я – все вокруг, что мы должны быть… …наверно, есть закон. Мы еще не скоро узнаем об этом». * * * Я никак не могла взяться за написание этого материала. Я прочла письма, вернее, прочла два, остальные просмотрела: они были не плохи – романтика вперемежку с эзотерическими размышлениями в духе времени. Но я не знала, за что уцепиться, что поставить во главу угла: в своей официальной жизни поэт никогда не посвящал ей стихов, во всяком случае, об этом не было известно, возможно, они даже не виделись. Марина Андреевна согласилась встретиться со мной еще раз: я очень надеялась, что смогу узнать на этот раз если не все, то главное: без этого писать материал не имело смысла. …Я вышла от нее поздно вечером. Я не была потрясена, заинтригована или разочарована – мне просто стало ясно, что написать правду я не смогу. Засев за бумаги, я стала выкручиваться, как умела: процитировала стихи Поэта, стихи классиков, рассказала о том, как прост и непритязателен был Поэт в быту, что он любил, чего избегал, как общался с друзьями. Его личная жизнь должна была остаться «за кадром», и, кажется, мне это удалось. Разъяренный Беркутов ждал меня на следующий день в кабинете. - Мало того, что ты неимоверно затянула с этим делом, так ты еще и не справилась с ним! Тебя ведь просили найти письма, разобраться с двумя женщинами – не такой уж большой труд. А здесь, - он махнул рукой в сторону моих бумажек,- ничего не ясно. Кто она – любовница, подруга, гражданская жена? Или… в конце-концов – полигамия, и все такое… Ты ж не маленькая, понимаешь. Факты! Мне нужны факты! …Я вышла из кабинета и засмеялась. Любовница…Бедная девочка! Я шла по улице, полной крутых полигамных придурков, бодро шагающих мне навстречу, и продолжала смеяться. Потом, на другой день, я сложила листочки с письмами и стихи в одну папку – мне хотелось, чтобы моя нехитрая магическая уловка соединила эти две души хотя бы на бумаге. Хотя какое мне было дело до всего этого? Просто нервы – и ничего больше. * * * « …теперь я знаю, это – все, что было мне уготовано. Но я все равно надеюсь, что что-то изменится, сместится, сдвинется в мире. Ведь одно чудо уже было – ты знал мое имя». * * * Корнями уходя, древесная игра все ближе – память, все сильней – обманы. Ты знаешь – мне давно уже пора сказать тебе, как рубцевались раны. Блаженство листьев и травы – смятенье, бег времени и правды окоем. А там – и небо – синее броженье, забытый кем-то плащик за углом. Овчинка с выделкой, которой миг не стоит, не плачь, любимая, ведь мы всегда вдвоем. Когда вокзала мимо счастье бродит, какая разница, кто в тамбуре поет. Ты здесь. Ты здесь… слова меня минуют, и остается в памяти порог, крутой, как Эверест, как боль, бездумный, тот, что воздвигнут был из первых строк. * * * Я не был миром, в мире – тоже не был. Словесный хлам, минувшее да – пыль. Простись со мной, растраченное время, неверное, в котором я – не жил. Все на потребу – мысли, дни и чувства, жизнь-пагуба к итогу подвела: никчемен жест, бедой горчит искусство. Но ты – во мне – была, была, была! * * * Сойдя с ума, не вспомнишь ни о чем, но градусник покажет снова «вето». Терпение, молчание о том, что есть она, любовь, на этом свете. Я глаз твоих запомню странный всплеск, и жестов тягостную неспокойность, и то, что я тобой переболеть так и не смог, не потревожив совесть. …А ты получаешь имя Дон, а ты - Нат, а ты – Селин. Золотистый загар соплеменников светился в ночи. Та-что-ждала-раньше-имя подошла к Тому-кто- был-уже-здесь. - Меня зовут Эл. - Меня зовут Ин. Они ушли вместе. Это ночь не была последней.
Л И Ц О
Автобус медленно заворачивал, крутясь по петлям дороги и тяжело переваливаясь с одного бока на другой. Его натужное урчание, переходящее временами в рев, сотрясало салон, бросая пассажиров то влево, то вправо. Местами, когда дорога делалась ровнее, он прибавлял ходу, наверстывал потерянное на крутых виражах время. Тогда за запыленным окном весело мелькали несущиеся встреч путанно-колючие кусты со спелой черной ягодой, ветки лесного орешника, приветственно повернувшего свои широкие зеленые ладони к дороге, возникающие из ниоткуда и тут же исчезающие в никуда, райские поляны с травой и цветами по пояс. Ехать надо было еще минут сорок. Неужели здесь могли жить люди? Но именно это подтверждал битком набитый желтенький ВАЗик, скрипящий раздвижными дверями, подбирающий новых и новых пассажиров с мешками, рюкзаками и другим не менее прозаическим грузом. Маля сидела возле окна, коленки под коротким оранжевым, «дорожным» платьем сжаты, руки и шея открыты. Иногда, после особенно крутого поворота, она чувствовала, как тяжелеет голова и к горлу подступает легкаятошнота. Тогда она дышала глубже и старалась смотреть в одну точку, туда, где за пластиковым стеклом виднелся затылок водителя. Ей нравилось приезжать сюда на лето, здесь, в горном местечке, была ни с чем не сравнимая воля, дышалось легко, и каждый день выпадал из календаря, словно неожиданный и дорогой подарок. Еще ей нравилось нравиться. Правда, больше, чем другим, ей хотелось нравиться самой себе. Здесь это становилось легко: тело обретало особую, летнюю свободу, оно загорало и крепло, а думать можно было лишь о том, что будет завтра, какой ясный или с легкими облачками день подарит прогулки, купание или то и другое вместе, и как хороша она будет, когда вечером, одевшись потеплее, пройдется по поселку, разглядывая чистые, словно игрушечные, дома. Она посмотрелась в автобусное стекло, отразившее на мгновенье ее лицо на фоне мелькающей темной зелени. Нет, пока она себе не нравилась, она еще была слишком городской, ее руки и ноги были еще совсем белы, и волосы ничуть не выгорели, не то что у местных. Их золотистые, почти белесые гривы прямо сверкали на фоне кирпичного загара, покрывавшего лица. Дверь в очередной раз скрипнула и, скрежеща, отвалилась в сторону. На подножку поднялся пассажир. Он так и остался стоять на ступеньке, схватившись одной рукой за никелированный поручень сбоку, другую небрежно перебросив через второй такой же – с другой стороны. Маля посмотрела, потом отвернулась к окну, но тут ее снова затошнило, и она выпрямилась в струнку, глядя прямо вперед, туда, где извивалась серая, местами глянцево-черная дорога. Хорошо, что можно было надолго (целых три месяца!) забыть про школу. Она вспоминалась, как что-то далекое, почти нереальное. Место, о котором не хочется думать, и которое (возможно) просто исчезнет, если о нем не думать. Там она себе не нравилась особенно: от нее требовалось быть как все, это значит – выполнять задания, отвечать на уроках, писать контрольные и, к тому же, стандартно реагировать на одноклассников. И если учебный процесс, не слишком увлекая, все же удавался ей, то предвидеть реакции своих сверстников – этого она не умела совершенно. Она взглянула на свои руки, покойно лежавшие на желтой сумке: вот руки ее ей всегда нравились. Хотя, если поразмыслить, то и фигура у нее неплохая, скорее, даже хорошая, особенно талия. И это любимое, негородское платье, в котором чувствуешь себя еще стройнее, и волосы, которые она, наконец-то, могла распустить по плечам... Пассажир на подножке заговорил с кем-то и засмеялся. Он легко мешал русские слова с греческими. Темно-золотистый загар покрывал лицо, шею. Только там, где кожа собиралась в легкие морщины, возле глаз, на лбу – оставались белые полосы. Маля посмотрела на него в третий раз, потом в четвертый. Древние эллины, были ли они такими? Такими загорелыми, спокойными, такими... красивыми. Ей сделалось грустно от того, что пассажир ни разу даже не взглянул на нее, хотя она уже несколько раз уставлялась на него во все глаза. Его кудрявые светлые (как у большинства здесь) волосы трепал встречный ветерок. Правда, если присмотреться, то эта глубокая складка, идущая от угла носа к углу рта – что-то простецкое в облике, грубое. Наверно, он попивает, как все местные, ругается матом, и что-нибудь еще такое, что она часто замечала в мужчинах, и что неизменно внутренне отталкивало ее. Она и сама не знала, что это. Во всяком случае, здесь мужчины вели себя поспокойнее, не то, что в том месте, откуда она прибыла. Там они перемежали в поведении истерическую развязность с заторможенным, тупым (и оттого особенно отталкивающим Малю) вожделением, которое так и перло из них, стоило лишь оказаться в поле их зрения. Чтобы не смотреть все время на своего эллина, Маля отвернулась к окну. В окне мелькнул яркий шлем мотоциклиста, сверкнули на солнце голубоватые очки в пол-лица. Седок на тарахтящем мотоцикле исчез за поворотом, и звук мгновенно стих, поглощенный скалой. Маля вспомнила, что на этом участке дороги часто гибли именно мотоциклисты. Хотя, говорили, что однажды в пропасть свалился целый автобус с туристами. Внизу, сразу за белыми с черным дорожными столбиками, на глубине, наверное, метров двухсот темным малахитовым блеском сверкнула в изгибе речка. Маля вдохнула терпкий воздух, ворвавшийся в открытое окно, глазам сделалось горячо, в носу защипало. Мгновенная грусть, та, что бывает от неожиданного пейзажа или случайной мелодии, возникла вдруг где-то чуть пониже ребер и поднялась к глазам, наливаясь там влажным соком. Она стала думать, что ей хотелось бы знать пассажира на подножке. Не познакомиться, а именно знать, так, чтобы это сделалось, как-то само собой, но, что этого, конечно, не будет, и это необыкновенное лицо она больше никогда не увидит, хотя, вот, может, именно это лицо, так притягивавшее ее... она не знала, что дальше. Дорога подходила к концу. Пассажиры заерзали на своих местах, кто-то стал вытаскивать мешки из-под сидений, туристы подхватывали рюкзаки. На повороте, возле первого дома, неподалеку от местного кладбища, автобус притормозил, и часть пассажиров тихо стекла по ступенькам и растворилась в зелени придорожных кустов. Маля обернулась: через заднее стекло было видно, как эллин уходил по дороге, перебросив через плечо простую черную авоську, дополна набитую хлебными кирпичиками, здесь их почему-то называли булками. Автобус уже въезжал в поселок. Вечером, устав от дороги и впечатлений, Маля вытянулась на слегка пахшей затхлостью, хотя очень чистой постели. Простыни были влажны. Непривычно громко вопили сверчки, небо низко склонилось всеми своими звездами к деревьям в притихшем саду. Завтрашний день обещал быть ясным. Маля решила, что встанет рано, когда солнце будет еще только выползать из-за горы, и все вокруг засверкает, а она наденет свое любимое оранжевое платье и легкие босоножки и выйдет в сад, а после завтрака обязательно пойдет в поселок, где побродит по магазинам, купит свежеиспеченного теплого хлеба и, может, молока, а потом будет еще ходить по улицам и, скорее всего, где-нибудь случайно увидит еще раз лицо своего эллина а, главное, она еще долго будет очень нравиться самой себе.